Алексей Миллер: Между Лениным и Мединским
Мир изменился. С изменениями в мироустройстве меняется и прошлое стран и народов. Борьба за историческую память, как и борьба с памятниками, вышла за пределы традиционно беспокойных Украины и Польши, достигнув США. Еще недавно «нормой» считался покаянный консенсус в Европе по поводу трагической истории ХХ века, кульминацией которой был Холокост. Сейчас согласие сменилось войнами памяти. Да и в России вдруг обострились дискуссии о прошлом.
Об исторической политике в России и в мире мы говорим с известным историком, профессором Европейского университета в Санкт-Петербурге Алексеем Миллером, чья научная группа как раз сейчас проводит на базе ИНИОН РАН (при содействии гранта РНФ) большое исследование о политике памяти
Отчего снова разгорелись войны памяти и активизировалась сразу во многих странах «историческая политика»? Причиной тому внутренняя логика развития этих стран или перемены в международной политике?
Есть факторы и внутренние, и международные. Что касается Восточной Европы, то тут очень важная вещь — международный контекст. Посткоммунистическим странам, вступившим в ЕС, прежде всего Прибалтике и Польше, нужно было переформатировать европейскую политику памяти (что им сейчас уже во многом удалось). Если вам нужно сделать так, чтобы ваш голос имел больше веса в восточной политике ЕС, то в центр памяти надлежит поставить собственный опыт как опыт жертв «коммунистического тоталитаризма», которые лучше знают, «как опасна Россия». Но когда в центре политики памяти оказываются «жертвы тоталитаризма», а не конкретно жертвы и пособники Холокоста — потому что у вас некоторые национальные герои убивали евреев, а потом погибли, героически сражаясь с Красной Армией, — это уже важно и для построения внутренней идентичности.
Страны, которые не вступили в Евросоюз, но находятся с ним в тесных отношениях — например, Украина и Молдова, — играют с этими двумя культурами памяти в Европе, стараясь как-то подстроить их под свои интересы: у них ведь еще и различные идентичности внутри, плюс проблемы с Тирасполем и Донецком. А еще интересно, что в Донецке и Тирасполе делают с политикой памяти. Это все как раз предмет изучения большого проекта, который мы начали благодаря гранту Российского научного фонда (РНФ), — о политике памяти в России, о том, как она связана с окружающим миром, и о том, как ее можно сравнивать с окружающим миром.
Во всем мире возникает новая «политика идентичности». Сейчас в США вдруг оказалось, что для каждой из общественных групп важнее их фундаментальная групповая идентичность, чем общегражданская «мы — граждане США». Никто уже не может выступить даже отдельно от лица женщин, потому что сразу возникают вопросы: где в женской идентичности, скажем, лесбийские группы. Но вы не можете выступить и от всех лесбийских групп, потому что вас тут же спросят, где конкретно черные лесбийские группы! Борьба с памятниками в Штатах (конфликты разгорелись с тех пор, как в апреле этого года в Новом Орлеане были демонтированы статуи героев проигравшей стороны в гражданской войне, закончившейся 150 лет назад, — президента Конфедерации Джефферсона Дэвиса и «южных» генералов Пьера де Борегара и Роберта Ли, монумент борцам за свободу Юга. — «РР») — это часть долгой истории, в которой есть black lives matter, упор делается на black (черных). Если белый полицейский стреляет в черного, эта ситуация политкорректно интерпретируется только в рамках сюжета «белый стреляет в черного», и все белые должны покаяться. Вариант, при котором белые и черные могут быть одинаково озабочены тем, что полицейский слишком легко применяет оружие против подозрительного с виду гражданина, не рассматривается. Поскольку коалиции «поверх расы» невозможны, происходит эскалация противоречий, борьба за единственно верную интерпретацию истории, в конечном счете — борьба за власть, что отражается в том числе и в борьбе с памятниками.
И это отчасти похоже на то, что происходит на Украине. Ведь массовый снос памятников Ленину был организован не потому, что Ленин — плохой, он-то уже мало кого волнует. Это делалось, чтобы показать, что «их» власть уже и там, где люди в большинстве полагали: пусть себе Ленин стоит, кому он мешает. Не потому, что как-то по-особому относились к Ленину, а потому, что не понимали, с чего вдруг «западенцы придут и будут нам Ленина сбрасывать». Причем ленинопад — это не только декоммунизация. Обратите внимание, когда выяснилось, что для возвращения исторического названия «Днепропетровск» в рамках декоммунизации город надо переименовать в Екатеринослав, возникла неувязка: российская царица, оказывается, еще хуже, чем забытый Петровский (город переименован просто в Днепр. — «РР»). То есть идут жесткие войны вокруг идентичности.
Есть и еще одно, глобальное измерение.
С развитием интернета оказалось, что правительства утрачивают контроль над информационными границами, что некто извне может бесконтрольно обращаться к гражданам того или иного государства, предлагать потенциально опасные идеи.
Поэтому все занялись информационной безопасностью, в том числе таким укреплением идентичности, которое должно затруднить иностранное влияние. И прошлое — одна из арен этих сражений. Ресурсы в этих сражениях используются самые серьезные, раз произошла, как говорят политологи, секьюритизация проблемы — когда вопрос об интерпретациях прошлого стал рассматриваться как вопрос национальной безопасности.
Если в США и Европе происходит фрагментация идентичностей, то в России, кажется, после распада СССР происходило нечто обратное — попытка выявить общую идентичность. И вдруг у нас тоже, почти на пустом месте, развернулась чуть ли не самая громкая полемика относительно последнего русского царя и революции — в связи с малозначимым фильмом «Матильда». Так закончилась ли у нас гражданская война за 25 лет?
«Матильдоборье» показывает, что не закончилась. Хотя мне казалось, что в семнадцатом году все будет обстоять еще хуже. Все-таки конфликты идентичностей и памяти протекают у нас сейчас в довольно приглушенном режиме. Это показывает, что тема революции и гражданской войны уходит. Когда готовились к 60-летию Победы, то уже в 2013 году была соответствующая программа. А если говорить о времени сегодняшнем — до декабря 2016 года не было даже принято решение, как мы будем отмечать 100-летие революции и отмечать ли вообще! До сих пор все ограничивалось научными конференциями, более или менее содержательными, и вроде бы считалось, что кульминацией должно стать открытие памятника Примирения или Единства в Крыму (в проекте он представляет 25-метровую стелу с фигурой Родины-матери; у подножия склоняют головы красноармеец и поручик императорской армии. — «РР»). Но вдруг оказывается, что это очередное творение министра культуры Владимира Мединского, который обладает потрясающим даром антагонизировать общество, настраивая его против себя и против проектов РГИО. Проект установки памятника сейчас находится в суде, потому что местная общественность протестует. Соответственно, предположение, что Путин поедет в ноябре открывать этот памятник, кажется неправдоподобным. И все потому, что Мединский в очередной раз, мягко говоря, оконфузился! Вообще Мединский — олицетворение всего плохого, что может быть в российской исторической политике.
Но почему?
Потому что он монологичен принципиально. Он воображает себе какой-нибудь памятник, какую-нибудь дату. И дальше собственными усилиями и с помощью государственных денег принимается ее отмечать. Поскольку он многим несимпатичен, да еще и ни с кем не вступает в диалог, то все его инициативы вызывают скандал — памятник Владимиру, памятник в Крыму, доска Маннергейма в Петербурге и так далее… Это образец того, как не надо себя вести в сфере политики памяти.
Но я-то знаю людей, которые положительно относились к Мединскому исходя из такой логики: раньше политика культуры строилась исходя из взглядов интеллигенции, в основном антисоветских, что вступало в противоречие с доминирующей государственнической идеологией: и империя, и советское — все наше, главное, чтобы Россия была. А Мединский со своими текстами про защиту памяти о Победе вроде бы снимал эффект двоемыслия.
Мединский — это не примирение. Это войны памяти. Вспомним, как он хамски дискутировал с директором ГАРФа Мироненко по поводу мифа о 28 панфиловцах. Он антагонизирует среду профессиональных историков — один скандал вокруг его диссертации чего стоит (только в октябре этого года экспертный совет ВАК рекомендовал лишить Мединского степени доктора наук, президиум РАН постановил не лишать, а Совет по науке при Минобрнауки потребовал все же лишить. — «РР»). Президиум ВАК сохранил за ним степень доктора исторических наук, при том что экспертный совет ВАКа в подавляющем большинстве проголосовал за лишение степени. Вот и авторитет ВАК, какой у него еще оставался, принесли в жертву интересам этого человека-скандала.
Дело не в том, что политика памяти должна быть обязательно антисоветской. Я думаю, что нет, не должна. Она должна быть разумной. Но Мединский не является олицетворением разумности! Из двух обществ историков, которые являются подрядчиками государства по осуществлению исторической политики — Российское историческое общество и Российское военно-историческое общество, — именно второе, благодаря руководству Мединского, постоянно провоцирует конфликты и скандалы. Это не значит, что Российское историческое общество делает что-то очень полезное. Но оно по крайней мере не лезет на рожон.
У нас проходят сейчас два важных события в области памяти. Открылся мемориал жертвам репрессий в Бутово, и открывается мемориал на улице Сахарова в Москве. В Бутово это общественная инициатива, там есть крупный частный спонсор и много мелких; мемориал получился соразмерным человеку и кажется мне очень удачным. А мемориал на Сахарова мог стать предметом государственно-общественного партнерства — но не стал. Была готова программа коммеморации в 2013 году, и в нее входило создание мемориала. Потом в 2014 году программу прикрыли, Мединский заявил, что она не нужна. Впрочем, тогда на фоне международных событий прикрывали все, что хоть немного высовывалось над уровнем земли. Когда в 2015 году программу возобновили, она во многом утратила характер общественно-государственного партнерства.
Но интересно, что с «Бессмертным полком» все-таки…
Вот-вот, я об этом и собирался сказать. Начиналось это как общественная акция. Было, конечно, некоторое лицемерие в утверждении, что она неполитическая. Если вы организуете большую демонстрацию 9 Мая, как-то смешно заявлять о том, что здесь совсем нет политики… Но политика там была разумная — люди с партийной символикой не должны были участвовать. И мы видим, как постепенно это начинает огосударствляться. Мне кажется, это очень плохо. К такому ценному, такому объединяющему и конструктивному начинанию стоило бы относиться очень бережно. Но мало надежды, что будет именно так.
Какое-то время назад с подачи Министерства образования обсуждались «трудные вопросы российской истории». Но есть ли у нас действительно трудные вопросы с точки зрения общественного согласия и исторической правды, если иметь в виду разумную политику? Ну вот, например, с пактом Молотова-Риббентропа?
Официальные интерпретации пакта Риббентропа-Молотова колеблются в зависимости от международных отношений. Мы помним, что в 1989 году он был осужден как преступный акт Верховным Советом СССР. В 2009-м пакт был снова осужден Путиным. Было тогда ощущение, что острые войны памяти минули и что у нас в отношениях с Польшей и с Западом вообще перезагрузка. А потом выяснилось, что перезагрузка не работает и никто не хочет в ответ говорить: «Хорошо, что вы покаялись по поводу пакта Риббентропа-Молотова, а мы покаемся по поводу Мюнхенских соглашений». Наоборот, все сказали: «Да, вы, русские, виноваты, и давайте разберемся с этим подробнее, именно под эту мелодию мы и будем дальше танцевать». Поэтому в 2014 году Путин уже говорит, что пакт был необходим для того, чтобы не дать натравить Германию на Советский Союз раньше времени. То есть все это сугубо конъюнктурные вещи.
Внутри России есть много действительно трудных вопросов. Например, в 2013 году Путиным были инициированы реформы, связанные с изменением роли регионального компонента в школьных учебниках. В этой региональной составляющей важную роль играл этнический нарратив в некоторых национальных республиках. Я читал некоторые такие региональные учебники (по истории и обществоведению), где очевидным образом родиной была не Россия; русские даже иногда выступали в качестве угрозы или значимого Иного. Сейчас начали вроде бы убирать подобные вещи, но опять же это делается, с моей точки зрения, довольно топорно, и возможны нежелательные последствия. Решение о том, что не надо навязывать детям из семей с русской идентификацией изучение национальных языков в республиках, например в Татарстане, наверное, можно было провести более тонко. Ну да, решение навязали, власти Татарстана согласились (попробовали бы они не согласиться), но в результате — не подует ли новый бриз в паруса этнических националистов?
Как вы различаете для себя рассуждения с точки зрения разумной государственной политики памяти и рассуждения с точки зрения историка? Бывают ведь и научные, нейтральные, казалось бы, исследования — но в рамках тематического плана, заданного задачей конструирования или, наоборот, разрушения государственного мифа.
Когда академические институты начинают штамповать историю Крыма или Новороссии, совершенно очевидно, что это не научные исследования. Они обслуживают идеологический госзаказ. И это, я считаю, довольно бессмысленные траты: люди таких томов не читают. Понятно, что вообще государство может влиять на тематический план; например, сегодня такой-то процент грантов идет на изучение войны, завтра — Октябрьской революции… Но большинство грантов «короткие», деньги часто приходят довольно поздно, примерно тогда, когда по ним надо уже отчитываться, поэтому на такие гранты много не сделаешь. Может, конечно, быть государственная политика, которая направляет научные исследования за счет долговременного финансирования. Например, отличное и очень нужное направление: неплохо бы, наконец, понять, какой была Россия накануне Первой мировой войны. Мы все еще знаем это недостаточно хорошо, хотя за последнее время что-то начало появляться. Можно давать специальные деньги на изучение экономической истории, чтобы те сильные группы, которые работают в этой области, получили возможность развиваться.
Но вообще историк и государственный миф сопрягаются плохо — история всегда слишком сложна для оформления в миф.
Миф может находиться в кричащем противоречии с исторической действительностью, может находиться, скажем так, в терпимом противоречии. Но всегда в противоречии. Историки — далеко не главные люди в исторической политике. И «память» имеет к истории опосредованное отношение, ей все время мешают документы.
Нужны ли тогда в современном мире государственные мифы? Понятно, что они были необходимы во времена строительства наций. А сейчас? Не цинично ли в современном мире выглядит задача грубого конструирования новых мифов — или миф может складываться без кричащего насилия над истиной?
Миф нужен всегда. Он всегда был. Сообщества всегда так или иначе использовали мифы. Для чего? О чем исторические нарративы? У нас чаще всего это военные подвиги. Поэтому, когда вы спрашиваете людей, какие личности самые выдающиеся в истории, то называют царей, генсеков и полководцев.
Но если вы строите общество, основанное на частной инициативе, экономическом предпринимательстве, труде — такой миф вам не очень помогает. Возникает другой, тоже довольно односторонний. Не очень много говорится о том, какие купцы были жадные или как они колотили жен — зато часто можно услышать, как лучшие из них строили приюты, больницы и научные институты. Да, это тоже миф, но, по крайней мере, он учит работать ради общества, а не только лишь героически умирать за родину.
Или еще. У нас есть нарратив о великих победах и о том, какие мы при этом хорошие и добрые победители. Но есть ли у нас нарратив еще и о том, какими мы бываем злыми, несправедливыми и жестокими? А ведь если про это не рассказывать, то не будет стыда. При том что стыд — очень важное качество и для личности, и для коллектива.
В чем причина? Есть опасение, что будет много общественной агрессии?
Дело в том, что стыд предполагает рефлексию. Он основан на понимании, что ты не всегда бываешь прав. Ты должен уметь допустить, что ты не прав. Но это сложно, если весь исторический нарратив — о том, как мы всегда правы! И такая позиция опасна.
Мы много говорили о важнейшей роли, которую в европейской политике памяти сыграл Холокост, а ведь это рассказ о том, как руками европейцев или при участии европейцев — всех! — произошла страшнейшая катастрофа в 1941–1945 годах. Мы считаем (и справедливо), что хорошо, если память Европы хранит и самые постыдные события в ее истории. Но память в «старой Европе» отлична от того, как строит свой миф Восточная Европа. Там память сконцентрирована на собственном мученичестве — у них история о том, «как мы всегда страдали и всегда были правы». Подразумевается, что «мы и евреев убили (там, где все-таки это признается) только потому, что они были за Советы».
А Россия-то какой вариант выбирает? Понятно, что нам нравится больше политика памяти старой Европы, так отчего бы не попробовать говорить и о постыдных вещах?
Но как говорить о постыдном так, чтобы не подставиться в международных войнах памяти?
Нужно уметь признаваться в постыдных поступках — своих, не соседских. У нас была гражданская война? Была! В ней и белые, и красные вели себя с потрясающей жестокостью. С обеих сторон были русские. И нерусские тоже. Это история о том, как русский человек может быть жесток по отношению к другому русскому человеку, как мы бывали беспощадны по отношению к своим. Это вопрос внутренней рефлексии. Поэтому роман Леонида Юзефовича «Зимняя дорога» — о том, как и с красной, и с белой стороны были воины, которые сохраняли достоинство и человечность, — надо делать частью школьной программы.
Конечно, есть и те, кто со стороны представляет нас так: русские плохо себя чувствуют, пока не поедят на завтрак человечины. Такие люди были, есть и будут — и их не переубедить. Просто не надо на них обращать внимания. Это и есть взрослость и сила.
Мы утверждаем, что мы — великий народ, великая нация, великая держава. Но это значит, что мы можем о своих проблемах поговорить открыто, не беспокоясь, каким образом эти темы будут эксплуатировать соседи! Они в любом случае истолкуют все по-своему. Когда мы говорим о сталинских репрессиях, они клянут нас за репрессии. Если мы не говорим о репрессиях, нас клянут за то, что мы замалчиваем правду. Ни одно — я ответственно заявляю! — ни одно англоязычное мейнстримное СМИ, ни по телевидению, ни в печати, не рассказало об открытии мемориала в Бутово… Ну и не заботьтесь о них, никогда вы им не угодите.
Меня все еще мучает вопрос о границах возможного в построении государственного мифа. Есть же такие исторические политики, как, например, на Украине, где ведомству Владимира Вятровича (Украинский институт национальной памяти — главный орган государственной исторической политики на Украине. — «РР».) вообще плевать на историческую истину. Возможно ли в современных условиях проектировать новые национальные мифы, можно ли заново перепахать народы, или это обречено на провал?
Можно. Это перепахивание начинается с совершенно беззащитных детей в школах. С детьми в общем можно сделать многое, особенно если родители не решаются объяснять, почему учитель истории говорит полную чушь. Это понятно, ведь ребенок может пересказать разговор с родителями в школе, и ими будет заниматься уже СБУ.
В чем здесь проблема? Участвовали ли русские в Холокосте? Ответ: безусловно. Я думаю, что количество русских, виновных в убийстве евреев во время Второй мировой, заведомо не меньше, чем количество — в сумме — латышей и эстонцев, которые участвовали в Холокосте. Но в чем разница? В России никто не делает национальных героев из людей, участвовавших в Холокосте. А в Эстонии пытаются, в Латвии пытаются, на Украине пытаются. В этом проблема. Даже если бы они просто замалчивали что-то из истории своих национальных движений, но замалчивали стыдливо — можно ведь замалчивать с чувством стыда, — с этим можно было бы как-то жить. На какое-то время это даже могла быть политически разумная тактика для «новых европейцев». Но когда людей, игравших активную роль в военных преступлениях, в Холокосте в том числе, нагло делают национальными героями, это вопрос об уничтожении любых нравственных ориентиров в обществе! Получается, сам факт, что этот человек боролся за независимость Латвии, Эстонии или Украины, оправдывает убийства беззащитных людей. Представьте, что это означает в проекции на будущее.
Это означает согласие на этнические чистки, убийства и насилие по отношению к этнически или культурно иным.
Именно. Если историк пишет книги об УПА, чтобы показать, что Вятрович врет, что он — человек без чести, совести и стыда, это недостаточно серьезная задача. Про Вятровича это и так известно. Более того, возможна ситуация, когда другой человек без чести, совести и стыда напишет исторически корректную книжку в противовес Вятровичу. А вот если мы боремся с мифами Вятровича, потому что понимаем, что эти мифы через поколение приведут к этническим чисткам, — это задача разумная.
И еще — для уточнения вопроса о конфликте позиции историка и позиции «разумной государственной политики памяти». Один из основателей общества «Мемориал», выдающийся правозащитник и историк Арсений Рогинский сделал однажды непростое признание: он не спешил публиковать данные о количестве жертв сталинских репрессий (это огромные цифры, но все же существенно меньшие, чем были в ходу у публицистов в годы перестройки), чтобы не оскорбить тех, кто занимается памятью о жертвах…
Для уточнения — он сделал это признание в разговоре со мной. У меня такого конфликта нет. Может быть, потому, что я по своим убеждениям консерватор. Не в том смысле, что мне нравится нынешний режим и я хочу его законсервировать. Нет, консерватизм — это система ценностей, и в данной системе существует представление о ценности государства как такового, потому что если оно разрушается, наступает период потерь, хаоса и цивилизационного краха. Это мы и проходили в 1917 году. Поэтому у меня как у историка нет стремления раз и навсегда осудить и похоронить российское государство, как это бывает у тех, кто исповедует другие системы ценностей. Я ценю российское государство вне зависимости от того, хороший у него сегодня министр культуры или нет. Что не мешает мне осуждать идиотские поступки властей. Как сейчас — государство прямо мешает мне преподавать историю в Европейском университете, оно насылает персонажей, которые похожи на комедийных управдомш из гайдаевских фильмов, в качестве проверяющих в университет… Вот в таких случаях у меня возникает диссонанс. Я все равно не стану утверждать, что это государство должно быть разрушено, хотя я от души приветствовал бы расформирование Рособрнадзора. Но буду говорить, что в истории с ЕУ государство ведет себя хамски и контрпродуктивно.
А в Европейском университете была такая же огромная и бессмысленная бумажная работа, как в государственных вузах?
Это самое обидное. Мы же не брали никаких государственных денег. Если к нам приходил студент, мы ему из своих платили стипендию. Когда пришел Рособрнадзор, мы должны были подготовить десять тысяч страниц разных бумаг. Десять тысяч страниц! Бюрократия у нас принимает абсолютно кафкианские формы. И — смотрите какая ситуация. Иностранные деньги брать нельзя — тогда есть риск стать «иностранным агентом». Государственных денег мы не брали, потому что мы — частный университет. Почему для нас важен государственный диплом? Потому что мы не хотим, чтобы наших мальчиков из университета прямиком в армию забирали. Нет, Рособрнадзор отнимает лицензию и отказывает в выдаче новой без каких-либо внятных объяснений! Это тот случай, когда твоя работа приходит в столкновение с окружающей действительностью. У нас в университете (равно как и в других заведениях) есть люди, которые считают, что власть у нас ужасная. И им, может быть, легче — они, по крайней мере, получили моральное удовлетворение: «Вот, мы же говорили!» Для меня же сочетание хамства и глупости — оскорбление не только достоинства, но и здравого смысла.